Жестянка

Жестянка стояла на каминной полке, не примечательная ничем, кроме своего содержимого.

Усадьба темнела неровным пятном на фоне снежной равнины, и лучи зимнего солнца тускло отражались в её окнах. Двое шли от станции к дому молча, их дыхание превращалось в пар, облачками повисая между ними. Был не то февраль, не то март, тот странный период поздней зимы, когда холод ещё держит природу крепкой хваткой, но солнце уже понемногу начинает набирать силу. Из лёгкого пуха, каким он был под новый год, снег стал плотным, тяжёлым, слежался под собственным весом, так что следы на нём отпечатывались слабо.

Слушающий отметил, как снег уложен вокруг усадьбы — с одной её стороны сугробы напоминали застывшие дюны, вытянутые по направлению ветра. Тропу, которая вела к усадьбе от дороги, чистили, может, день назад, но её уже покрывал тонкий слой свежевыпавшего снега. С карнизов свисали сосульки, и в полуденном солнце с них понемногу капала вода. Слушающему показалось, что он уловил журчание воды — будто где-то под снегом, где-то под землёй весна уже началась, пусть даже снаружи всё по-прежнему сковывали снег и лёд.

Дом смотрелся просто — тёмное дерево, два этажа, каменная труба, дым вертикально поднимается в стылое небо. Неподалёку росло несколько берёз, и их белые стволы резко выделялись на фоне тёмного леса на дальнем плане. Было очень тихо. В такой тишине можно испугаться звука собственного дыхания.

Женщина, которая обратилась к ним за помощью, открыла дверь ещё когда они подходили к дому и ждала их на пороге. На вид ей было лет пятьдесят, тёмные волосы собраны в простой узел, их пронизывают несколько седых прядей. Кардиган, тёмно-коричневое шерстяное платье, практичные сапоги.

— Спасибо, что приехали так быстро, — произнесла она. — Понимаю, моя проблема может показаться неважной, но... — Она запнулась, сцепив руки у груди.

— Неважных дел не бывает, — заверил её объясняющий. — Любое дело важно, если оно оказалось достаточно значимым, чтобы обратиться за помощью.

Она отступила внутрь, приглашая их войти. В узком коридоре пахло старыми книгами и сушёными приправами, приятно прогретым воздухом и спокойствием. На вешалке у входа висело несколько пальто, под ними ровно выстроилась обувь — всё аккуратно, всё на своих местах не ради прихода гостей, а ради порядка.

— Пожалуйста, присядьте, — сказала она. — Я только что заварила чай.

Оба прошли за ней в гостиную. Спокойно горел огонь за каминной решёткой, отбрасывая тени на потёртый ковёр. Мебель выглядела старой, но ухоженной — диван с недавно обновлённой обивкой, два деревянных стула, письменный стол в углу — с аккуратными стопками бумаг. Над ним две книжных полки, с рядами тёмных, потрескавшихся корешков. Присмотревшись, слушающий заметил: несколько работ по ботанике, сборник классической поэзии, самые новые романы — десятилетней давности.

Она принесла чай на подносе — заварочник, три чашки, блюдце с твёрдым печеньем. Они присели — детективы на диван, хозяйка пододвинула себе стул поближе. Слушающий грел руки о свою чашку, благодарный за это ощущение тепла.

— А теперь, — сказал объясняющий, отпив немного из своей чашки, — расскажите нам, что случилось.

Она показала на каминную полку. На ней стояли часы, медные бока которых блестели в лучах солнца. Два подсвечника из потемневшего от времени металла. Фотография в простой рамке — молодая пара, оба улыбаются, в женщине можно узнать хозяйку дома, но на десяток лет младше. Предметы были расставлены равномерно, и между часами и фотографией определённо не хватало чего-то ещё.

— Она принадлежала ещё моей прабабушке. Жестяная коробочка, примерно такого размера, — она изобразила руками очертания коробки, размером примерно с колоду карт. — Внутри были кольца — одно с небольшим рубином, другое без камня, просто золотое, очень старое. Пара серёжек с зелёными камнями. Хризолит, наверное. Я никогда не обращалась к оценщику на их счёт, понимаете? Они не были ценны ни для кого, кроме меня, но это одна из немногих вещей, которые сохранились от прошлых поколений.

— Когда вы её в последний раз видели? — спросил слушающий, ставя чашку на стол.

— Три дня назад, вечером, я помню, потому что открыла жестянку, чтобы посмотреть на них. Я делаю это время от времени, особенно зимой, когда дни коротки, чтобы напомнить себе, что время состоит не только из коротких дней, и что вокруг есть какие-то цвета, кроме белого и чёрного. А потом, вчера утром, когда я хотела протереть пыль, её уже не было.

— Вы живёте одна? — уточнил объясняющий, видимо, следуя традиции задавать вопросы по очереди.

— Да. С тех пор, как не стало моего мужа. Вот он, на фотографии. Семь лет прошло.

— И на прошлой неделе к вам никто не приходил?

— Нет, — она смущённо улыбнулась. — До ближайшего соседа три мили по дороге, а при таком снеге… — Она показала в сторону окна. — Зимой я выбираюсь в город раз в неделю, если не реже. Так что здесь никто не бывает.

Объясняющий встал и медленно обошёл комнату по кругу, сцепив руки за спиной и внимательно всматриваясь в мельчайшие детали обстановки. Он остановился у окна, глядя на тихий заснеженный сад, затем повернулся, словно вбирая взглядом всю комнату целиком.

— Вы любите читать, — произнёс он, показывая на полки.

— Да.

— И сад у вас не только для красоты. Много грядок, подпорки видны даже под снегом.

— Так и есть. В основном овощи, немного приправ.

Объясняющий подошёл к каминной полке, внимательно присмотрелся, провёл пальцем по месту, где стояла жестянка.

— Дом строили в несколько этапов, — он окинул взглядом стены. — Основной части — этой комнате и коридору — почти век. А вот пристройка, которую мы видели снаружи, — новее. Двадцать лет, самое большее, двадцать пять.

Женщина удивлённо посмотрела на него.

— Всё так и есть. Муж построил её, когда мы сюда переехали. Там просторная кухня, и там же была его мастерская.

— Видно по тому, как доски пола стыкуются в коридоре, — продолжал объясняющий. — Другой размер досок, другой оттенок. Соединение выполнено умело, но всё равно видно, где кончается старая часть дома и начинается новая — если знаешь, куда смотреть. — Он ещё раз провёл ладонью по каминной полке, медленно и внимательно. — А полку недавно заново отшлифовали. До сих пор слегка пахнет маслом.

— Прошлой весной, — ответила женщина, и теперь в её голосе прозвучало удивление. — Дерево слишком потемнело, и мне не нравилось, как это смотрится.

Слушающий видел это много раз — как объясняющий читает обстановку, собирает мелкие детали в цельную историю. Это всегда его восхищало — как мир раскрывается перед человеком, который умеет задавать правильные вопросы.

Объясняющий наклонился к камину, осмотрел решётку, ровно уложенные дрова.

— Вы сами разводили огонь сегодня утром?

— Да, как и каждое утро до того.

— И ничего странного не заметили? Вроде пятен сажи на полу, или следов, будто кто-то забрался через трубу, как в детских сказках?

Он улыбнулся, будто немного смущённо, и она улыбнулась в ответ, покачала головой.

— Нет-нет, ничего такого.

Он выпрямился, отряхнул руки.

— И вот прямо здесь она стояла? — объясняющий показал на пустой светлый прямоугольник на полке, потом наклонился ближе, рассматривая то, чего слушающему не было видно. — Рисунок пылинок, — сказал он. — Довольно примечательный. Конечно, он точно воспроизводит форму жестянки, но посмотрите-ка вот сюда. Эффект распространяется и за пределы контура. Аура отсутствия.

Слушающий нахмурился. Это объяснение показалось ему странным, оно походило не на практическое наблюдение, а скорее на странную шутку. Но объясняющий не дал ему много времени на то, чтобы задуматься — он уже переходил к следующему наблюдению.

— Старая протечка, починенная ещё в прошлом году, вероятно, случилась весной, когда всё начало таять, — он указал на тёмное пятно под потолком, у окна. Женщина торопливо закивала.

— Очень тёплая была весна, — сказала она, — и наступила раньше, чем ждали. Кажется, в этих местах год от года становится теплее.

Потом они пили чай из аккуратных чашек. Слушающий прокручивал в голове вопросы и ответы, перебирая в памяти то, что они успели узнать. Пока ничего не прояснилось, но всё шло, как обычно, а значит, ответы будут найдены.

Потом объясняющий предложил осмотреться снаружи, пока ещё окончательно не стемнело. Солнце клонилось к закату, начинало холодать, и слушающий видел, как дыхание поднимается перед ним белыми клубами. Женщина вышла на крыльцо, накинув пальто, и наблюдала за тем, как они обходят двор. Снег был неглубокий, нетронутый, только цепочка их собственных следов, и ещё узкая тропка, по которой хозяйка утром ходила к сараю.

— Обратите внимание, — произнёс объясняющий, остановившись у одного из окон, которое с виду ничем не отличалось от остальных. — Очень примечательно здесь выглядит снег. Ветер, снег и дерево взаимодействуют друг с другом, и в результате возникают эти очертания. У каждого окна снег образует уникальную форму, но все они подчиняются общим закономерностям.

Слушающий задумчиво нахмурился. С одной стороны, было совершенно непонятно, как формы снежных шапок на карнизах помогут им найти пропавшее воспоминание. С другой, наблюдение было точным, изящным и верным, как всё, что говорил объясняющий. Может быть, просто он сам что-то упускает.

Они отошли чуть дальше от дома, к краю редкой берёзовой рощи. На фоне снега и темнеющего вечернего неба голые берёзы смотрелись странно, призрачно-неуютно. Под ногами скрипел снег, подмёрзший к вечеру.

— Деревья эти заслуживают отдельного разговора, — произнёс объясняющий, проводя рукой по шершавой коре ближайшей берёзы. — Посмотри, как разделяются ветки. Одна превращается в две, две — в четыре, и один и тот же принцип повторяется снова и снова. — Он притянул низкую ветку, потом отпустил, с неё осыпался снег, и чёрные очертания ещё чётче проступили на фоне неба. — Фрактал. Природа говорит нам одно и то же, раз за разом, в разных масштабах.

Слушающий почувствовал себя неуютно, хотя не вполне понимал, почему. Просто наблюдение о деревьях. Его коллега часто замечает то, чего не видят другие, в этом его талант.

Они пошли дальше, вдоль края рощи, по скрипучему снегу. Дом оставался справа, пятно тепла на фоне тишины.

— Вот послушай, — произнёс объясняющий, вдруг остановившись, — как звучит снег, когда мы идём. Всегда одна и та же нота. Высота её на самом деле зависит от того, насколько плотно уложены кристаллы льда, а ещё от глубины снега, от температуры воздуха. Если бы мы шли здесь завтра, снег бы звучал иначе. А сегодня он звучит иначе, чем вчера.

Слушающий вдруг спросил, сам не зная почему: — А вы бывали здесь раньше?

— Раньше? — переспросил объясняющий. — Что ты имеешь в виду — раньше?

Он спросил, будто это слово было ему незнакомо, и слушающему оно вдруг тоже показалось странным, несуществующим. Что было раньше, до того, как они прибыли сюда? Они прибыли на поезде? Или это был экипаж? Он будто бы вспоминал станцию — или представлял — но детали ускользали, растворяясь, как снег под каплями первого весеннего дождя. Он помнил, как они подходили к дому, а всё остальное было всё равно что пытаться понять, что происходило во сне до того, как сон начался.

— Когда ты делаешь какое-то наблюдение, — продолжал тем временем объясняющий, ровно, словно произнося то, что давно знал наизусть — ты смотришь на мир. Но когда я объясняю смысл того, что я увидел, куда я смотрю тогда? Тогда я смотрю не на мир, а на собеседника. В некотором роде мы — система, коллега, система зеркал.

Они остановились; слушающий оглянулся на дом — тёмное пятно на сером фоне, светящееся окно посередине, пепельно-серое небо, солнце у горизонта — и вдруг осознал, что не помнит, восход это или закат.

— Но когда мы разговариваем с зеркалом, — проговорил объясняющий задумчиво, словно рассуждая о местонахождении пропавшей вещи или мотивах человека, а не о самом размышлении, — когда мы говорим с зеркалом, с кем мы на самом деле говорим тогда?


…Вопрос диалогической асимметрии в нарративных структурах привлекает интерес теоретиков литературы, начиная с основополагающих работ Бахтина о гетероглоссии и карнавальности. В частности, асимметричная структура устойчиво воспроизводится в детективном повествовании. Структура закреплена в сюжете: детектив выступает как эпистемологический авторитет, а его спутник — как повествующий свидетель. Эта структура, которую воплотил Конан Дойль в произведениях о Шерлоке Холмсе, а потом воспроизводили бесчисленные исследователи и подражатели, создаёт условия для диалога, который можно назвать педагогическим — одна из сторон диалога владеет полными знаниями, а другая получает их, используя выстроенную последовательность вопросов.

На улице уже темно, настольная лампа освещает только ворох черновиков и покрытую наклейками стенку системного блока. Темнеет уже рано. Она (пишущая) тянется к жестянке — прямоугольная коробочка, мятные конфеты — и не глядя отправляет в рот пару драже. Рядом на столе стоит вторая такая же коробочка, только с оранжевой крышкой, а не зелёной. Когда-то в ней были имбирные драже, а теперь несколько сменных перьев, кусочек стирательной резинки и десяток скрепок. Некоторые скрепки приобрели довольно странные формы, потому что нужно же было крутить что-то в руках во время собраний и созвонов, которые, перейдя в онлайн, стали ещё более унылыми.

Рано или поздно она перепутает эти жестянки. Либо закусит скрепкой, либо попытается записать идею мятной конфеткой. Имбирных что-то не видно в продаже.

Структуралистская нарратология, в особенности в изводе Греймаса и, затем, Проппа, описывает те же роли как ключевые компоненты нарративной системы. Объясняющий выступает как источник знания, слушающий вопрошает или воплощает пустоту, которую должно заполнить. Без этой асимметрии история — в особенности, детективная история — превратится в протокольное описание событий или абстрактное размышление.

Выходя за пределы чисто литературоведческого подхода, мы можем вспомнить концепцию зоны ближайшего развития. Объяснение выходит за пределы доступного слушателю, но не становится запредельным для него, позволяя ему усвоить озвученное знание. Вопросы в рамках такого рассмотрения не случайны — они направляют и поддерживают понимание.

Конфета почти растворилась, и мятность щиплет язык.

Однако такая модель предполагает, что цель слушающего — в конечном итоге самому превратиться в объясняющего. Ученик превосходит мастера. Студент завершает обучение. Однако детективная история сопротивляется этой прогрессии. Второй участник диалога всегда остаётся на один шаг позади, создавая пространство, в котором первый может продемонстрировать свой блестящий ум. Ватсон не может стать Холмсом, не разрушив саму структуру, в которой они оба существуют и которая придаёт их нарративу смысл.

На полке справа над столом — открытка с видом на Казанский собор. Они гуляли по городу со студентом старшего курса — как его звали? — не важно — он считал, что прогулки полезны для мышления, и она была в целом согласна. Он не то шутил, не то всерьёз сокрушался, что прогулки не вписать в план работы над диссертацией. Это ведь необходимая часть процесса!

Они остановились у Казанского собора, и он начал рассуждать о символике колоннады, о том, как композиция воспроизводит Собор Святого Петра, о том, что это архитектурное цитирование означает для образа Петербурга, и так минут пятнадцать, а то и дольше — всё, что больше этого воспринимается как просто «долго».

Она слушала тогда, терпеливо и вежливо, задала пару вопросов — таких, которые показывали, что она слушает, но не ставили под сомнение его нарратив — именно такие вопросы они учились задавать на лекциях. Но всё это время в мыслях крутился один и тот же вопрос: «Но когда ты смотришь, что ты видишь на самом деле? Не то, что это значит — об этом мы можем говорить долго, — а что ты видишь?» Но этот вопрос не вписывался в структуру беседы.

Она отгоняет воспоминания и снова смотрит на страницу. Фразы на ней остаются прежними — академичными, ровными, ветвящимися.

Рассмотрим эту структуру диалога на микро-уровне: вопрос — наблюдение — объяснение. Структура коммуникации отражает устройство знака: вопрос соответствует знаку, наблюдение — объекту, объяснение — интерпретанту, а спрашивающий обеспечивает движение нарратива, привнося в него своё любопытство. Каждый речевой акт при этом укрепляет иерархию: вопрос спрашивающего никогда не становится вопрошанием, выражением сомнения, а лишь создаёт пространство, в котором объясняющий демонстрирует своё мастерство. В его ответах нет места для неуверенности, и при этом...

(Но что, если я не хочу быть ни одним из этих двоих? Что, если я не хочу оставаться Ватсоном, но и Холмсом становиться не хочу?)

Она записывает мимолётную мысль, потом вычёркивает её и продолжает.

...всегда подаётся как окончательный, даже если объясняющий подчёркивает, что его знания ограничены. Обе стороны сотрудничают, но это сотрудничество укрепляет асимметрию.

Она вспоминает семинар, пару лет назад; она не помнит, что это был за предмет — что-то неважное, непрофильное — но хорошо помнит, как профессор реагировал на мнения студентов: «Ну, — говорил он, — можно и так на это посмотреть». А потом откидывался на спинку стула, окидывал взглядом сонные лица и объяснял, как правильно понимать на самом деле. Тогда она научилась выражать своё мнение через неуверенность, через сомнение, которое умаляло даже сильнее, чем вопрос. (И задавать только те вопросы, на которые он точно знает ответ).

Однажды, позже, её саму попросили провести семинар — заменить заболевшего преподавателя. Она помнит, как стояла перед пятнадцатью студентами, кое-кто из которых был старше неё самой, и рассказывала про эволюцию образа психологии героя в фольклоре и литературе, от героев-функций волшебных сказок до постмодернизма с его ненадёжными рассказчиками, и далее. Тогда она успокаивала себя тем, что хотя бы кто-то из них должен хорошо подготовиться, так что, даже если у неё самой материала не хватит, достаточно задавать им нужные вопросы, и они всё расскажут сами. Но под конец занятия, когда вопросы нашлись и у них, она поняла и другое: они примут всё, что она скажет. Они спрашивали не для того, чтобы усомниться или подготовить почву для опровержения. Они задавали вопросы, удовлетворяясь ответом, который давал им достаточно ясности, совершенно не беспокоясь о том, что он неполон, неточен и опровержим. Ей тогда подумалось, что можно было бы легко убедить их, что вторая часть «Евгения Онегина» — это сон Евгения. Остановили только опасения, что кто-нибудь из них вспомнит это на экзамене.

Теперь она оказалась на другой стороне этого уравнения, но само уравнение от этого не изменилось. Между объясняющим и слушающим не происходит настоящего диалога — они просто разыгрывают роли в давно известном сценарии.

Она продолжает писать.

Идеал диалога, который описывает Бубер в «Я и Ты», предполагает встречу подлинных собеседников, ни один из которых не пытается использовать другого как средство для достижения цели. В таком диалоге знание возникает в пространстве между говорящими, а не течёт от одного к другому. В диалогическом пространстве не возникает структуры или функции, которая встраивалась бы в диалог в качестве посредника. Однако система образования, и, шире, обучение в целом, не поощряет такой диалог, а привычные нарративы не дают нам для него образов. Мы говорим как учителя и ученики, странники и спутники, детективы и помощники, оценивающие и слушающие. Однако на самом деле...

На самом деле у нас есть множество сценариев, кроме того единственного, в котором люди просто говорят друг с другом.

Возможен ли вообще такой разговор?

Возможен ли диалог, в котором она почувствует себя настоящей? Она вспоминает разговоры, в которых молчание существует только для того, чтобы кто-то его заполнил. С какой стороны уравнения ни посмотри.

Она вспоминает мгновения, всегда недолгие, когда эта схема исчезала. Некоторые разговоры устроены иначе, но может ли она что-то о них сказать?

Структура всегда стремится остаться прежней.

Она откладывает ручку и смотрит в окно.

Жестянка — та, которая с конфетами — почти пустая, осталось всего две — она и не заметила, как расправилась с ними, пока писала. Вторая, наполненная мелочами, которые имеют значение только для неё самой, стоит рядом. В какой-нибудь истории о тайнах в такую могли бы сложить вещицы, невзрачные с виду, но на самом деле ценные. Или наоборот — ценные с виду, но на самом деле...

Можно ли описать диалог, который не будет превращаться в сценарий? Говорящий может чувствовать власть и пустоту, может чувствовать принятие и пустоту. В любом случае, пустота никуда не денется.

Она понимает, что остаётся внутри этой схемы даже сейчас, превращая пустоту и печаль в объяснения и теории.

(Может быть, в этом и есть наша суть, может быть, люди просто машины по переработке печали в теории?)

Она пододвигает поближе чистый лист бумаги, отправляет в рот две последние мятные конфеты и снова берётся за ручку. И пишет, бледно-синими чернилами, то, что ещё не превратилось в разговор:

Жестянка стояла на каминной полке, не примечательная ничем, кроме своего содержимого...